— Что? — спросил я, очнувшись.
— Да ничего! здоровешенек! пульс такой, что чудо...
— У кого?
— Да у графа! Хороших было мы дел наделали! Да и то, правду сказать, я никогда и не воображал, и в книгах не встречал, чтоб мог быть такой сильный обморок. Ну, точно был мертвый. Кажется, немало я на своем веку практики имел; вот уж, говорится, век живи, век учись! А вы-то, батюшка! Еще были военный человек, испугались, также подумали, что мертвец идет... насилу оттер вас... Куда вам за нами, медиками! Мы народ храбрый... Я вышел на улицу посмотреть, откуда буря идет, смотрю — мой мертвый тащится, а от него люди так и бегут. Я себе говорю: «Вот любопытный субъект», — да к нему, — кричу, зову людей, насилу пришли; уж я его и тем, и другим, — и теперь как ни в чем не бывал, еще лет двадцать проживет. Непременно этот случай опишу, объясню, в Париж пошлю, в академию, по всей Европе прогремлю — пусть же себе толкуют... нельзя! любопытный случай!..
Доктор еще долго говорил, но я не слушал его; одно понимал я: все это было не сон, не мечта, — действительно возвратился к живым мертвый, оживленный ложною жизнию, и отнимал у меня счастие жизни... «Лошадей!» — вскричал я.
Я почти не помню, как и зачем привезли меня в Москву; кажется, я не отдавал никаких приказаний и мною распорядился мой камердинер. Долго я не показывался в свет и проводил дни один, в состоянии бесчувствия, которое прерывалось только невыразимыми страданиями. Я чувствовал, что гасли все мои способности, рассудок потерял силу суждения, сердце было без желаний; воображение напомнило мне лишь страшное, непонятное зрелище, о котором одна мысль смешивала все понятия и приводила меня в состояние, близкое к сумасшествию.
Нечаянно я вспомнил о моей простосердечной кузине; я вспомнил, как она одна имела искусство успокоивать мою душу. Как я радовался, что хоть какое-либо желание закралось в мое сердце!
Тетушка была больна, но велела принять меня. Бледная, измученная болезнию, она сидела в креслах; Софья ей прислуживала, поправляла подушки, подавала питье. Едва она взглянула на меня, как почти заплакала:
— Ах! Что это мне как жалко вас! — сказала она сквозь слезы.
— Кого это жаль, матушка? — спросила тетушка прерывающимся голосом.
— Да Владимира Андреевича! Не знаю, отчего, но смотреть на него без слез не могу...
— Уж лучше бы, матушка, пожалела обо мне; — вишь, он и не думает больную тетку навестить...
Не знаю, что отвечал я на упрек тетушки, который был не последний. Наконец, она несколько успокоилась.
— Я ведь это, батюшка, только так говорю, оттого, что тебя люблю; вот и с Софьюшкой об тебе часто толковали...
— Ах, тетушка! Зачем вы говорите неправду? У нас и помина о братце не было...
— Так! так-таки! — вскричала тетушка с гневом, — таки брякнула свое! Не посетуй, батюшка, за нашу простоту; хотела было тебе комплимент сказать, да вишь, у меня учительша какая проявилась; лучше бы, матушка, больше о другом заботилась... — И полились упреки на бедную девушку.
Я заметил, что характер тетушки от болезни очень переменился; она всем скучала, на все досадовала; особенно без пощады бранила добрую Софью: все было не так, все мало о ней заботились, все мало ее понимали; она жестоко мне на Софью жаловалась, потом от нее переходила к своим родным, знакомым — никому не было пощады; она с удивительною точностию вспоминала все свои неприятности в жизни, всех обвиняла и на все роптала, и опять все свои упреки сводила на Софью.
Я молча смотрел на эту несчастную девушку, которая с ангельским смирением выслушивала старуху, а между тем внимательно смотрела, чем бы услужить ей. Я старался моим взором проникнуть эту невидимую связь, которая соединяла меня с Софьею, перенести мою душу в ее сердце, — но тщетно: передо мною была лишь обыкновенная девушка, в белом платье, с стаканом в руках.
Когда тетушка устала говорить, я сказал Софье почти шепотом: «Так вы очень обо мне жалеете?»
— Да! Очень жалею и не знаю, отчего.
— А мне так вас жалко, — сказал я, показывая глазами на тетушку.
— Ничего, — отвечала Софья, — на земле все недолго, и горе, и радость; умрем, другое будет...
— Что ты там страхи-то говоришь, — вскричала тетушка, вслушавшись в последние слова. — Вот уж, батюшка, могу сказать, утешница. Чем бы больного человека развлечь, развеселить, а она нет-нет да о смерти заговорит. Что, ты хочешь намекнуть, чтобы я тебя в духовной-то не забыла, что ли? В гроб хочешь поскорее свести? Экая корыстолюбивая! Так нет, мать моя, еще тебя переживу...
Софья спокойно посмотрела в глаза старухе и сказала: «Тетушка! Вы говорите неправду...»
Тетушка вышла из себя: «Как неправду? Так ты собираешься меня похоронить... Ну, скажите, батюшка, выносимо ли это? Вот какую змею я у себя пригрела».
В окружающих прислужницах я заметил явное не удовольствие; доходили до меня слова: «Злая! Недобрая! Уморить хочет!»
Тщетно хотел я уверить тетушку, что она приняла Софьины слова в другом смысле: я только еще более раздражал ее. Наконец, решился уйти; Софья провожала меня.
— Зачем вы вводите тетушку в досаду? — сказал я кузине.
— Ничего, немножко на меня прогневается, а все о смерти подумает; это ей хорошо...
— Непонятное существо! — вскричал я, — научи и меня умереть!
Софья посмотрела на меня с удивлением.
— Я сама не знаю; впрочем, кто хочет учиться, тот уж вполовину выучен.
— Что ты хочешь сказать этим?..
— Ничего! Так у меня в книжке записано...
В это время раздался колокольчик: «Тетушка меня кличет, — проговорила Софья, — видите, я угадала; теперь гнев прошел, теперь она будет плакать, а плакать хорошо, очень хорошо, особливо когда не знаешь, о чем плачешь».