— От графа с нарочным.
Графиня с беспокойством развернула пакет, прочла несколько строк, — руки ее затряслись, она побледнела.
Человек вышел. Графиня подала мне письмо. Оно было от незнакомого человека, который уведомлял графиню, что муж ее опасно занемог на дороге в Москву, принужден был остановиться на постоялом дворе, не может писать сам и хочет видеть графиню.
Я взглянул на нее; в голове моей сверкнула неясная мысль, отразилась в моих взорах... Она поняла эту мысль, закрыла глаза рукою, как бы для того, чтобы не видеть ее, и быстро бросилась к колокольчику.
— Почтовых лошадей! — сказала она с твердостию вошедшему человеку. — Просить ко мне скорее доктора Бина.
— Вы едете? — сказал я.
— Сию минуту.
— Я за вами.
— Невозможно!
— Все знают, что уж я давно собираюсь в тверскую деревню.
— По крайней мере, через день после меня.
— Согласен... но случай заставит меня остановиться с вами на одной станции, а доктор Бин мне друг с моего детства.
— Увидим, — сказала графиня, — но теперь прощайте.
Мы расстались.
Я поспешно возвратился домой, привел в порядок мои дела, рассчитал, когда мне выехать, чтобы остановиться на станции, велел своим людям говорить, что я уже дня четыре как уехал в деревню; это было вероятно, ибо в последнее время меня мало видали в свете. Через тридцать часов я уже был на большой дороге, и скоро моя коляска остановилась у ворот постоялого дома, где решалась моя участь.
Я не успел войти, как по общей тревоге угадал, что все уже кончилось.
— Граф умер, — отвечали на мои вопросы, и эти слова дико и радостно отдавались в моем слухе.
В такую минуту явиться к графине, предложить ей мои услуги было бы делом обыкновенным для всякого проезжающего, не только знакомого. Разумеется, я поспешил воспользоваться этою обязанностью.
Почти в дверях встретил я Бина, который бросился обнимать меня.
— Что здесь такое? — спросил я.
— Да что! — отвечал он с своею простодушною улыбкою, — нервическая горячка... Запустил, думал доехать в Москву — да где! Она не свой брат, шутить не любит; я приехал — уж поздно было; тут что ни делай — мертвого не оживишь.
Я бросился обнимать доктора — не знаю, почему, но, кажется, за его последние слова. Хорошо, что мой добрый Иван Иванович не взял на себя труда разыскивать причины такой необыкновенной нежности.
— Ее, бедную, жаль! — продолжал он.
— Кого? — сказал я, затрепетав всем телом.
— Да графиню.
— Разве она здесь? — проговорил я притворно и поспешно прибавил, — Что с ней?
— Да вот уж три дня не спала и не ела.
— Можно к ней?
— Нет, теперь она, слава Богу, заснула, пусть себе успокоится до выноса. Здесь, вишь, хозяева просят, чтобы поскорее вынесли в церковь, ради проезжих.
Делать было нечего. Я скрыл свое движение, спросил себе комнату, а потом принялся помогать Ивану Ивановичу во всех нужных распоряжениях. Добрый старик не мог мною нахвалиться. «Вот добрый человек, — говорил он, — иной бы взял да уехал; еще хорошо, что ты случился, я бы без тебя пропал; правда, нам, медикам нечего греха таить, — прибавил он с улыбкою, — случается отправлять на тот свет, но хоронить еще мне ни раза не удавалось»
Ввечеру был вынос. Графиня как бы не заметила меня и, признаюсь, я сам не в состоянии был говорить с нею в эту минуту. Странные чувства возбуждались во мне при виде покойника: он был уже немолодых лет, но в лице его еще было много свежести; кратковременная болезнь еще не успела обезобразить его. Я с истинным сожалением смотрел на него, потом с невольною гордостию взглядывал на прекрасное наследство, которое он мне оставлял после себя, и сквозь умилительные мысли нередко мелькали в голове моей адские слова, сохраненные историею: «Труп врага всегда хорошо пахнет!» Я не мог забыть этих слов, зверских до глупости; они беспрестанно звучали в моем слухе. Служба кончилась, мы вышли из церкви. Графиня, как бы угадывая мое намерение, подослала ко мне человека сказать, что она благодарит меня за участие и что завтра сама будет готова принять меня. Я повиновался.
Волнение, в котором я находился во все эти дни, не дало мне заснуть до самого восхождения солнца. Тогда беспокойный сон, полный безобразных видений, сомкнул мне глаза на несколько часов; когда я проснулся, мне сказали, что графиня уже возвратилась из церкви; я наскоро оделся и пошел к ней.
Она приняла меня. Она не хотела притворствовать, не показывала мнимого отчаяния, но спокойная грусть ясно выражалась на лице ее. Я не буду вам говорить, что беспорядок ее туалета, черное платье делали ее еще прелестнее.
Долго мы не могли сказать ничего друг другу, кроме пошлых фраз, но наконец чувства переполнились, мы не могли более владеть собою и бросились друг другу в объятия. Это был наш первый поцелуй, но поцелуй дружбы, братства.
Мы скоро успокоились. Она рассказала мне о своих будущих планах; через два дня, отдав последний долг покойнику, она возвратится в Москву, а оттуда проедет с детьми в украинскую деревню. Я отвечал ей, что у меня в Украине также есть небольшая усадьба, и мы скоро увидели, что были довольно близкими соседями. Я не мог верить своему счастию: передо мной исполнялась прекрасная мечта и мысль юности: уединение, теплый климат, прекрасная, умная женщина и долгий ряд счастливых дней, полных животворной любви и спокойствия.
Так протекли два дня; мы видались почти ежеминутно, и наше счастие было так полно, так невольно вырывались из души слова надежды и радости, что даже Иван Иванович начал поглядывать на нас с улыбкою, которую ему хотелось сделать насмешливою, а наедине намекал мне, что не надобно упускать вдовушки, тем более, что она была очень несчастлива с покойником, который был человек капризный, плотский и мстительный. Я теперь впервые узнал эти подробности, и они мне служили ключом к разным словам и поступкам графини. Несмотря на странность нашего положения, в эти два дня мы не могли не сблизиться более, нежели в прежние месяцы — чего не переговоришь в двадцать четыре часа? Мало-помалу характер графини открывался мне во всей полноте, ее огненная душа во всем блеске; мы успели поверить друг другу все наши маленькие тайны; я ей рассказал мое романтическое отчаяние; она мне призналась, что в последнее наше свидание притворялась из всех сил и уже готова была броситься в мои объятия, когда принесли роковое письмо: изредка мы позволяли себе даже немножко смеяться. Элиза вполне очаровала меня и, кажется, сама находилась в подобном очаровании; часто ее пламенный взор останавливался на мне с невыразимой любовью и с трепетом опускался в землю; я осмеливался лишь жать ее руку. Как я досадовал на светские приличия, которые не позволяли мне с сей же минуты вознаградить моей любовью все прежние страдания графини! Признаюсь, я уже с нетерпением начал ожидать, чтобы скорее отдали земле земное и досадовал на срок, установленный законом.